Андрей Белый

“Мгла - лишь ресницами рождаемые пятна”

pitching lessons for baseball

article

Владислав Ходасевич. Андрей Белый

 

В 1922 году, в Берлине, даря мне новое издание «Петербурга», Андрей Белый на нем надписал: «С чувством конкретной любви и связи сквозь всю жизнь»1.

Не всю жизнь, но девятнадцать лет судьба нас сталкивала на разных путях2: идейных, литературных, житейских. Я далеко не разделял всех воззрений Белого, но он повлиял на меня сильнее кого бы то ни было из людей, которых я знал3. Я уже не принадлежал к тому поколению, к которому принадлежал он, но я застал его поколение еще молодым и деятельным. Многие люди и обстоятельства, сыгравшие заметную роль в жизни Белого, оказались таковы же и по отношению ко мне.

По некоторым причинам я не могу сейчас рассказать о Белом все, что о нем знаю и думаю. Но и сокращенным рассказом хотел бы я не послужить любопытству сегодняшнего дня, а сохранить несколько истинных черт для истории литературы, которая уже занимается, а со временем еще пристальнее займется эпохою символизма вообще и Андреем Белым в частности. Это желание понуждает меня быть сугубо правдивым. Я долгом своим (не легким) считаю - исключить из рассказа лицемерие мысли и боязнь слова. Не должно ждать от меня изображения иконописного, хрестоматийного. Такие изображения вредны для истории. Я уверен, что они и безнравственны, потому что только правдивое и целостное изображение замечательного человека способно открыть то лучшее, что в нем было. Истина не может быть низкой, потому что нет ничего выше истины. Пушкинскому «возвышающему обману»4 хочется противопоставить нас возвышающую правду: надо учиться чтить и любить замечательного человека со всеми его слабостями и порой даже за самые эти слабости. Такой человек не нуждается в прикрасах. Он от нас требует гораздо более трудного: полноты понимания.

***

Меня еще и на свете не было, когда в Москве, на Пречистенском бульваре, с гувернанткой и песиком, стал являться необыкновенно хорошенький мальчик — Боря Бугаев, сын профессора математики5, известного Европе учеными трудами, московским студентам — феноменальной рассеянностью и анекдотическими чудачествами, а первоклассникам-гимназистам — учебником арифметики, по которому я и сам учился впоследствии. Золотые кудри падали мальчику на плечи, а глаза у него были синие. Золотой палочкой по золотой дорожке катил он золотой обруч. Так вечность, «дитя играющее», катит золотой круг солнца. С образом солнца связан младенческий образ Белого. Бугаев Николай Васильевич, отец поэта. Ок. 1890 г. Профессор Бугаев в ту пору говаривал: «Я надеюсь, что Боря выйдет лицом в мать, а умом в меня». За этими шутливыми словами скрывалась нешуточная семейная драма. Профессор был не только чудак, но и сущий урод лицом. Однажды в концерте (уже в начале девятисотых годов) Н.Я. Брюсова, сестра поэта, толкнув локтем Андрея Белого, спросила его: «Смотрите, какой человек! Вы не знаете, кто эта обезьяна?» — «Это мой папа»6, — отвечал Андрей Белый с тою любезнейшей, широчайшей улыбкой совершенного удовольствия, чуть не счастия, которою он любил отвечать на неприятные вопросы.

Его мать была очень хороша собой7. На каком-то чествовании Тургенева8 возле знаменитого писателя сочли нужным посадить первых московских красавиц: то были Екатерина Павловна Леткова9, впоследствии Султанова, сотрудница «Русского Богатства», в которую долгие годы был безнадежно влюблен Боборыкин, и Александра Дмитриевна Бугаева. Они сидят рядом и на известной картине К.Е. Маковского «Боярская свадьба», где с Александры Дмитриевны писана сама молодая, а с Екатерины Павловны — одна из дружек. Отца Белого я никогда не видел, а мать застал уже пожилою, несколько полною женщиной со следами несомненной красоты и с повадками записной кокетки. Однажды, заехав с одною родственницей к портнихе, встретил я Александру Дмитриевну. Приподымая широкую тафтяную юбку концами пальчиков, она вертелась пред зеркалом, приговаривая: «А право же, я ведь еще хоть куда!» В 1912 году я имел случай наблюдать, что сердце ее еще не чуждо волнений10. Александра Дмитриевна Бугаева, мать поэта. 1898 г. Физическому несходству супругов отвечало расхождение внутреннее. Ни умом, ни уровнем интересов друг другу они не подходили. Ситуация была самая обыкновенная: безобразный, неряшливый, погруженный в абстракции муж и красивая, кокетливая жена, обуреваемая самыми «земными» желаниями. Отсюда — столь же обыкновенный в таких случаях разлад, изо дня в день проявлявшийся в бурных ссорах по всякому поводу. Боря при них присутствовал.

Белый не раз откровенно говорил об автобиографичности «Котика Летаева». Однако, вчитываясь в позднюю прозу Белого, мы без труда открываем, что и в «Петербурге», и в «Котике Летаеве», и в «Преступлении Николая Летаева», и в «Крещеном китайце», и в «Московском чудаке», и в «Москве под ударом» завязкою служит один и тот же семейный конфликт. Все это — варианты драмы, некогда разыгравшейся в семействе Бугаевых. Не только конфигурация действующих лиц, но и самые образы отца, матери и сына повторяются до мельчайших подробностей. Изображение наименее схоже с действительностью в «Петербурге». Зато в последующих романах оно доходит почти до фотографической точности. Чем зрелее становился Белый, тем упорнее он возвращался к этим воспоминаниям детства, тем более значения они приобретали в его глазах. Начиная с «Петербурга», все политические, философские и бытовые задания беловских романов отступают на задний план перед заданиями автобиографическими и, в сущности, служат лишь поводом для того, чтобы воскресить в памяти и переосознать впечатления, поразившие в младенчестве*. Не только нервы, но и самоё воображение Андрея Белого были раз навсегда поражены и — смею сказать — потрясены происходившими в доме Бугаевых «житейскими грозами», как он выражается. Эти грозы оказали глубочайшее влияние на характер Андрея Белого и на всю его жизнь.

В семейных бурях он очутился листиком иль песчинкою: меж папой, уродом и громовержцем, окутанным облаком черной копоти от швыряемой об пол керосиновой лампы, — и мамочкой, легкомысленной и прелестной, навлекающей на себя гнев и гибель, как грешные жители Содома и Гоморры. Первичное чувство в нем было таково: папу он боялся и втайне ненавидел до очень сильных степеней ненависти: недаром потенциальные или действительные преступления против отца (вплоть до покушения на отцеубийство) составляют фабульную основу всех перечисленных романов. Мамочку он жалел и ею восторгался почти до чувственного восторга. Но чувства эти, сохраняя всю остроту, с годами осложнялись чувствами вовсе противоположными. Ненависть к отцу, смешиваясь с почтением к его уму, с благоговейным изумлением перед космическими пространствами и математическими абстракциями, которые вдруг раскрывались через отца, оборачивалась любовью. Влюбленность в мамочку уживалась с нелестным представлением об ее уме и с инстинктивным отвращением к ее отчетливой, пряной плотскости.

Каждое явление, попадая в семью Бугаевых, подвергалось противоположным оценкам со стороны отца и со стороны матери. Что принималось и одобрялось отцом, то отвергалось и осуждалось матерью — и наоборот. «Раздираемый», по собственному выражению, между родителями, Белый по всякому поводу переживал относительную правоту и неправоту каждого из них. Всякое явление оказывалось двусмысленно, раскрывалось двусторонне, двузначаще. Сперва это ставило в тупик и пугало. С годами вошло в привычку и стало модусом отношения к людям, к событиям, к идеям. Он полюбил совместимость несовместимого, трагизм и сложность внутренних противоречий, правду в неправде, может быть — добро в зле и зло в добре. Сперва он привык таить от отца любовь к матери (и ко всему «материнскому»), а от матери любовь к отцу (и ко всему «отцовскому») — и научился понимать, что в таком притворстве нет внутренней лжи. Потом ту же двойственность отношения стал он переносить на других людей — и это создало ему славу двуличного человека. Буду вполне откровенен: нередко он и бывал двуличен, и извлекал из двуличия ту выгоду, которую оно иногда может дать. Но в основе, в самой природе его двуличия не было ни хитрости, ни оппортунизма. И то и другое он искренно ненавидел. Но в людях, которых любил, он искал и, разумеется, находил основания их не любить. В тех, кого не любил или презирал, он не боялся почуять доброе и порою бывал обезоружен до нежности. Собираясь действовать примирительно — вдруг вскипал и разражался бешеными филиппиками; собираясь громить и обличать — внезапно оказывался согласен с противником. Случалось ему спохватываться, когда уже было поздно, когда дорогой ему человек становился врагом, а презираемый лез с объятиями. Порой он лгал близким и открывал душу первому встречному. Но и во лжи нередко высказывал он только то, что казалось ему «изнанкою правды», а в откровенностях помалкивал «о последнем».

В сущности, своему «раздиранию» между родителями он был обязан и будущим строем своих воззрений. Отец хотел сделать его своим учеником и преемником — мать боролась с этим намерением музыкой и поэзией: не потому, что любила музыку и поэзию, а потому, что уж очень ненавидела математику. Чем дальше, тем Белому становилось яснее, что все «позитивное», близкое отцу, близко и ему, но что искусство и философия требуют примирения с точными знаниями — «иначе и жить нельзя». К мистике, а затем к символизму он пришел трудным путем примирения позитивистических тенденций девятнадцатого века с философией Владимира Соловьева. Недаром прежде, чем поступить на филологический факультет, он окончил математический11. Всего лучше об этом рассказано им самим12. Я только хотел указать на ранние биографические истоки его позднейших воззрений и всей его литературной судьбы.

***

Я познакомился с ним в эпоху его романа с Ниной Петровской, точнее — в ту самую пору, когда совершался между ними разрыв13.

Женщины волновали Андрея Белого гораздо сильнее, чем принято о нем думать. Однако в этой области с особенною наглядностью проявлялась и его двойственность, о которой я только что говорил. Тактика у него всегда была одна и та же: он чаровал женщин своим обаянием, почти волшебным, являясь им в мистическом ореоле, заранее как бы исключающем всякую мысль о каких-либо чувственных домогательствах с его стороны. Затем он внезапно давал волю этим домогательствам, и если женщина, пораженная неожиданностью, а иногда и оскорбленная, не отвечала ему взаимностью, он приходил в бешенство. Обратно: всякий раз, как ему удавалось добиться желаемого результата, он чувствовал себя оскверненным и запятнанным и тоже приходил в бешенство. Случалось и так, что в последнюю минуту перед «падением» ему удавалось бежать, как прекрасному Иосифу, — но тут он негодовал уже вдвое: и за то, что его соблазнили, и за то, что все-таки недособлазнили.

Нина Петровская пострадала за то, что стала его возлюбленной. Он с нею порвал в самой унизительной форме. Она сблизилась с Брюсовым, чтобы отомстить Белому — и в тайной надежде его вернуть, возбудив его ревность.

В начале 1906 года, когда начиналось «Золотое Руно»14, однажды у меня были гости. Нина и Брюсов пришли задолго до всех. Брюсов попросил разрешения удалиться в мою спальню, чтобы закончить начатые стихи. Через несколько времени он вышел оттуда и попросил вина. Нина отнесла ему бутылку коньяку. Через час или больше, когда гости уже собрались, я заглянул в спальню и застал Нину с Брюсовым сидящими на полу и плачущими, бутылку допитой, а стихи конченными. Нина шепнула, чтобы за ужином я попросил Брюсова прочесть новые стихи. Ничего не подозревая (я тогда имел очень смутное понятие о том, что происходит между Ниной, Белым и Брюсовым), я так и сделал. Брюсов сказал, обращаясь к Белому:

— Борис Николаевич, я прочту подражание вам15.

И прочел. У Белого было стихотворение «Предание», в котором иносказательно и эвфемистически изображалась история разрыва с Ниной. Этому «Преданию» Брюсов и подражал в своих стихах, сохранив форму и стиль Белого, но придав истории новое окончание и представив роль Белого в самом жалком виде. Белый слушал, смотря в тарелку. Когда Брюсов кончил читать, все были смущены и молчали. Наконец, глядя Белому прямо в лицо и скрестив, по обычаю, руки, Брюсов спросил своим самым гортанным и клекочущим голосом:

— Похоже на вас, Борис Николаевич?

Вопрос был двусмысленный: он относился разом и к стилю брюсовского стихотворения, и к поведению Белого. В крайнем смущении, притворяясь, что имеет в виду только поэтическую сторону вопроса и не догадывается о подоплеке, Белый ответил с широчайшей своей улыбкой:

— Ужасно похоже, Валерий Яковлевич!

И начал было рассыпаться в комплиментах, но Брюсов резко прервал его:

— Тем хуже для вас!

Зная о моей дружбе с Ниной, Белый считал, что чтение было сознательно мною подстроено в соучастии с Брюсовым. Мы с Белым встречались, но он меня сторонился. Я уже знал, в чем дело, но не оправдывался: отчасти потому, что не знал, как начать разговор, отчасти из самолюбия. Только спустя два года без малого мы объяснились — при обстоятельствах столь же странных, как все было странно в нашей тогдашней жизни.

***

В 1904 году Белый познакомился с молодым поэтом16, которому суждено было стать одним из драгоценнейших русских поэтов. Их личные и литературные судьбы оказались связаны навсегда. В своих воспоминаниях17 Белый изобразил историю этой связи в двух версиях, взаимно исключающих друг друга и одинаково неправдивых. Будущему биографу обоих поэтов придется затратить немало труда на восстановление истины.

Поэт приехал в Москву с молодой женой, уже знакомой некоторым московским мистикам18, друзьям Белого, и уже окруженной их восторженным поклонением, в котором придавленный эротизм бурлил под соблазнительным и отчасти лицемерным покровом мистического служения Прекрасной Даме. Белый тотчас поддался общему настроению, и жена нового друга стала предметом его пристального внимания. Этому вниманию мистики покровительствовали и раздували его. Потом не нужно было и раздувать — оно превратилось в любовь, которая, в сущности, и дала толчок к разрыву с Ниной Петровской19. Я не берусь в точности изложить историю этой любви, протекавшую то в Москве, то в Петербурге, то в деревне, до крайности усложненную сложными характерами действующих лиц, своеобразным строем символистского быта и, наконец, многообразными событиями литературной, философской и даже общественной жизни, на фоне которых она протекала, с которыми порой тесно переплеталась и на которые, в свою очередь, влияла. Скажу суммарно: история этой любви сыграла важную роль в литературных отношениях той эпохи; в судьбе многих лиц, непосредственно в ней даже не замешанных, и в конечном счете — во всей истории символизма. Многое в ней еще и теперь не ясно. Белый рассказывал мне ее неоднократно, но в его рассказах было вдоволь противоречий, недомолвок, вариантов, нервического воображения. Подчеркиваю, что его устные рассказы значительно рознились от печатной версии, изложенной в его воспоминаниях.

По соображении всех данных, история романа представляется мне в таком виде20. По-видимому, братские чувства, первоначально предложенные Белым, были приняты дамою благосклонно. Когда же Белый, по обыкновению, от братских чувств перешел к чувствам иного оттенка, задача его весьма затруднилась. Быть может, она оказалась бы вовсе неразрешимой, если бы не его ослепительное обаяние, которому, кажется, нельзя было не поддаться. Но в тот самый момент, когда его любовные домогательства были близки к тому, чтобы увенчаться успехом, неизбывная двойственность Белого, как всегда, прорвалась наружу. Он имел безумие уверить себя самого, что его неверно и «дурно» поняли, и то же самое объявил даме, которая, вероятно, немало выстрадала пред тем, как ответить ему согласием. Следствие беловского отступления нетрудно себе представить. Гнев и презрение овладели той, кого он любил. И она отплатила ему стократ обиднее и больнее, чем Нина Петровская, которой она была во столько же раз выносливее и тверже. Что же Белый? Можно сказать с уверенностью, что с этого-то момента он и полюбил по-настоящему, всем существом и, по моему глубокому убеждению, — навсегда. Потом еще были в его жизни и любви, и быстрые увлечения, но та любовь сохранилась сквозь все и поверх всего. Только ту женщину, одну ее, любил он в самом деле. С годами, как водится, боль притупилась, но долго она была жгучей. Белый страдал неслыханно, переходя от униженного смирения к бешенству и гордыне, — кричал, что отвергнуть его любовь есть кощунство. Порою страдание подымало его на очень большие высоты духа — порою падал он до того, что, терзаясь ревностью, литературно мстил своему сопернику21, действительному или воображаемому. Он провел несколько месяцев за границей22 — и вернулся с неутоленным страданием и «Кубком мятелей» - слабейшею из его симфоний, потому что она была написана в надрыве.

***

В августе 1907 года из-за личных горестей23 поехал я в Петербург на несколько дней — и застрял надолго: не было сил вернуться в Москву. С литераторами я виделся мало и жил трудно. Ночами слонялся по ресторанам, игорным домам и просто по улицам, а днем спал. Вдруг приехала Нина Петровская, гонимая из Москвы неладами с Брюсовым и минутной, угарной любовью к одному молодому петербургскому беллетристу24, которого «стилизованные» рассказы тогда были в моде. Брюсов за ней приезжал, пытался вернуть в Москву — она не сразу поехала. Изредка вместе коротали мы вечера — признаться, неврастенические. Она жила в той самой Английской гостинице, где впоследствии покончил с собой Есенин.

28 сентября того года Блок писал своей матери из Петербурга: «Мама, я долго не пишу и мало пишу от большого количества забот — крупных и мелких. Крупные касаются Любы**, Натальи Николаевны*** и Бори. Боря приедет ко мне скоро. Он мне все ближе и ужасно несчастен». Наконец Белый приехал25, чтобы вновь быть отвергнутым. Встретились мы случайно. Однажды, после литературного сборища, на котором Бунин читал по рукописи новый рассказ заболевшего Куприна (это был «Изумруд»), я вышел на Невский. Возле Публичной библиотеки пристала ко мне уличная женщина. Чтобы убить время, я предложил угостить ее ужином. Мы зашли в ресторанчик. На вопрос, как ее зовут, она ответила странно:

— Меня все зовут бедная Нина. Так зовите и вы.

Разговор не клеился. Бедная Нина, щупленькая брюнетка с коротким носиком, устало делала глазки и говорила, что ужас как любит мужчин, а я подумывал, как будет скучно от нее отделываться. Вдруг вошел Белый, возбужденный и не совсем трезвый. Он подсел к нам, и за бутылкою коньяку мы забыли о нашей собеседнице. Разговорились о Москве. Белый, размягченный вином, признался мне в своих подозрениях о моей «провокации» в тот вечер, когда Брюсов читал у меня стихи. Мы объяснились, и прежний лед между нами был сломан. Ресторан между тем закрывали, и Белый меня повез в одно «совсем петербургское место», как он выразился. Мы приехали куда-то в конец Измайловского проспекта. То был низкосортный клуб. Необыкновенно почтенный мужчина с седыми баками, которого все звали полковником, нас встретил. Белый меня рекомендовал, и, заплатив по трешнице, которая составляла вернейшую рекомендацию, мы вошли в залу. Приказчики и мелкие чиновники в пиджачках отплясывали кадриль с девицами, одетыми (или раздетыми) цыганками и наядами. Потом присуждались премии за лучшие костюмы — вышел небольшой скандал, кого-то обидели, кто-то ругался. Мы спросили вина и просидели в «совсем петербургском месте» до рыжего петербургского рассвета. Расставаясь, условились пообедать в «Вене»26 с Ниной Петровской.

Обед вышел мрачный и молчаливый. Я сказал:

— Нина, в вашей тарелке, кажется, больше слез, чем супа.

Она подняла голову и ответила:

— Меня надо звать бедная Нина.

Мы с Белым переглянулись — о женщине с Невского Нина ничего не знала. В те времена такие совпадения для нас много значили.

Так и кончился тот обед — в тяжелом молчании. Через несколько дней, зайдя к Белому (он жил на Васильевском острове, почти у самого Николаевского моста), увидел я круглую шляпную картонку. В ней лежали атласное красное домино и черная маска. Я понял, что в этом наряде Белый являлся в «совсем петербургском месте». Потом домино и маска явились в его стихах27, а еще позже стали одним из центральных образов «Петербурга».

Несколько дней спустя после нашего обеда Нина уехала в Москву, а в самом конце октября (если мне память не изменяет) тронулись и мы с Белым. На станциях он пил водку, а в Москве прожил дня два — и кинулся опять в Петербург. Не мог жить ни с нею, ни без нее.

***

Четыре года, протекшие после того, мне помнятся благодарно: годами, смею сказать, нашей дружбы. Белый тогда был в кипении: сердечном и творческом. Тогда дописывался им «Пепел», писались «Урна», «Серебряный Голубь», важнейшие статьи «Символизма». На это же время падают и самые резкие из его полемических статей, о тоне которых он потом жалел часто, о содержании — никогда. Тогда же он учинял и самые фантастические из публичных своих скандалов, — однажды на сцене Литературно-Художественного Кружка пришлось опустить занавес, чтобы слова Белого не долетали до публики28. Зато в наших встречах он оборачивался другой стороной. Приходил большею частью по утрам, и мы иногда проводили вместе весь день, то у меня, то гуляя: в сквере у храма Христа Спасителя, в Ново-Девичьем монастыре; однажды ездили в Петровско-Разумовское29, в грот, связанный с убийством студента Иванова. Белый умел быть и прост, и уютен: gemutlich — по любимому его слову. Разговоры его переходили в блистательные импровизации и всегда были как-то необыкновенно окрыляющи. Любил он и просто рассказывать: о семье Соловьевых, о пророческих зорях 1900 года30, о профессорской Москве, которую с бешенством и комизмом изображал в лицах. Случалось — читал только что написанное и охотно выслушивал критические возражения, причем был, в общем, упрям. Лишь раз удалось мне уговорить его: выбросить первые полторы страницы «Серебряного Голубя». То был слепок с Гоголя, написанный, очевидно, лишь для того, чтобы разогнать перо.

Разговоры специально стихотворческие велись часто. Нас мучил вопрос: чем, кроме инструментовки, обусловлено разнозвучание одного и того же размера? Летом 1908 года31, когда я жил под Москвой, он позвонил мне по телефону, крича со смехом:

— Если свободны, скорей приезжайте в город. Я сам приехал сегодня утром. Я сделал открытие! Ей-Богу, настоящее открытие, вроде Архимеда!

Я, конечно, поехал. Был душный вечер. Белый встретил меня загорелый и торжествующий, в русской рубашке с открытым воротом. На столе лежала гигантская кипа бумаги, разграфленной вертикальными столбиками. В столбиках были точки, причудливо связанные прямыми линиями. Белый хлопал по кипе тяжелой своей ладонью:

— Вот вам четырехстопный ямб. Весь тут, как на ладони. Стихи одного метра разнятся ритмом. Ритм с метром не совпадает и определяется пропуском метрических ударений. «Мой дядя самых честных правил» — четыре ударения, а «И кланялся непринужденно» — два: ритмы разные, а метр все тот же, четырехстопный ямб.

Теперь все это стало азбукой. В тот день это было открытием, действительно простым и внезапным, как Архимедово. Закону несовпадения метра и ритма должно быть в поэтике присвоено имя Андрея Белого. Это открытие в дальнейшей разработке имеет несовершенства, о которых впоследствии было много писано. Тогда, на первых порах, разобраться в них было труднее. Однако у меня с Белым тотчас начались препирательства по конкретному поводу. Как раз в то время он готовил к печати «Пепел» и «Урну» — и вдруг принялся коренным образом перерабатывать многие стихотворения, подгоняя их ритм к недавно открытым формулам. Разумеется, их ритмический узор, взятый в отвлечении, стал весьма замечателен. Но в целом стихи сплошь и рядом оказывались испорчены. Сколько ни спорил я с Белым — ничего не помогало. Стихи вошли в его сборники в новых редакциях, которые мне было больно слышать. Тогда-то и начал я настаивать на необходимости изучение ритмического содержания вести не иначе как в связи с содержанием смысловым. Об этом шли у нас пререкания то с глазу на глаз, то в кружке ритмистов32, который составился при издательстве «Мусагет». Внесмысловая ритмика мне казалась ложным и вредным делом. Кончилось тем, что я перестал ходить на собрания.

Белый в ту пору был в большой моде. Дамы и барышни его осаждали. Он с удовольствием кружил головы, но заставлял штудировать Канта — особ, которым совсем не того хотелось.

— Она мне цветочек, а я ей: сударыня, если вы так интересуетесь символизмом, то посидите-ка сперва над «Критикой чистого разума»!

Или:

— Ах, что за прелесть эта милейшая мадмуазель Штаневич33! Я от нее в восторге!

— Борис Николаевич, да ведь она Станевич, а не Штаневич!

— Да ну, в самом деле? А я ее все зову Штаневич. Как вы думаете, она не обиделась?

Неделю спустя опять:

— Ах, мадмуазель Штаневич!

— Борис Николаевич! Станевич!

— Боже мой! Неужели? Какое несчастие!

А у самого глаза веселые и лживые.

Иногда у него на двери появлялась записка: «Б.Н. Бугаев занят и просит не беспокоить». «Это я от девиц», — объяснял он, но не всегда на сей счет был правдив. Мне жаловался: «Надоел Пастернак»34. Полагаю, что Пастернаку — «Надоел Ходасевич».

Однажды — чуть ли не в ярости: Анна (Ася) Алексеевна Тургенева, первая жена Андрея Белого. 1915 г. — Нет, вы подумайте, вчера ночью, в метель, возвращаюсь домой, а Мариэтта Шагинян35 сидит у подъезда на тумбе, как дворник. Надоело мне это! — А сам в то же время писал ей длиннейшие философические письма, из благодарности за которые бедная Мариэтта, конечно, готова была хоть замерзнуть.

В 1911 году я поселился в деревне36, и мы стали реже видеться. Потом Белый женился37, уехал в Африку, ненадолго вернулся в Москву и уехал опять: в Швейцарию, к Рудольфу Штейнеру. Перед самой войной пришло от него письмо, бодрое, успокоенное, с рассказом о мускулах, которые он себе набил, работая резчиком по дереву при постройке Гётеанума38. Я думал, что наконец он счастлив.

***

В тот вечер, когда в Москве получилось по телефону известие об убийстве Распутина39, Гершензон40 повел меня к Н.А. Бердяеву41. Там обсуждались события. Там, после долгой разлуки, я впервые увидел Белого.

Рудольф Штейнер у макета здания первого ГётеанумаОн был без жены, которую оставил в Дорнахе. С первого взгляда я понял, что ни о каком его успокоении нечего говорить. Физически огрубелый, с мозолистыми руками, он был в состоянии крайнего возбуждения. Говорил мало, но глаза, ставшие из синих бледно-голубыми, то бегали, то останавливались в каком-то ужасе. Облысевшее темя с пучками полуседых волос казалось мне медным шаром, который заряжен миллионами вольт электричества. Потом он приходил ко мне — рассказывать о каких-то шпионах, провокаторах, темных личностях, преследовавших его и в Дорнахе, и во время переезда в Россию. За ним подглядывали, его выслеживали, его хотели сгубить в прямом смысле и еще в каких-то смыслах иных.

Эта тема, в сущности граничащая с манией преследования, была ему всегда близка. По моему глубокому убеждению, возникла она еще в детстве, когда казалось ему, что какие-то темные силы хотят его погубить, толкая на преступление против отца. Чудовищ, которые были и подстрекателями, и эриниями потенциального отцеубийства, Белый на самом деле носил в себе, но инстинкт самосохранения заставил его отыскивать их вовне, чтобы на них сваливать вину за свои самые темные помыслы, вожделения, импульсы. Все автобиографические романы, о которых говорено выше, начиная с «Петербурга» и кончая «Москвой под ударом», полны этими отвратительными уродами, отчасти вымышленными, отчасти фантастически пересозданными из действительности. Борьба с ними, то есть с носимым в душе зародышем предательства и отцеубийства, сделалась на всю жизнь основной, главной, центральной темой всех романов Белого, за исключением «Серебряного Голубя». Ни с революцией, ни с войной эта тема, по существу, не связана и ни в каком историческом обрамлении не нуждается. В «Котике Летаеве», в «Преступлении Николая Летаева» и в «Крещеном китайце» Белый без него и обошелся. С событиями 1905 и 1914 годов связаны только «Петербург», «Московский чудак» и «Москва под ударом»42. Но для всякого, кто читал последние два романа, совершенно очевидно, что в них эта связь грубейшим образом притянута за волосы. «Московского чудака» и «Москву под ударом» Белый писал в середине двадцатых годов, в советской России. И в тексте, и в предисловии он изо всех сил подчеркивал, будто главный герой обоих романов, математик Коробкин, олицетворяет «свободную по существу науку», против которой ведет страшную интригу капиталистический мир, избравший своим орудием Митю, коробкинского сына. В действительности до всей этой абсолютно неправдоподобной «концепции» Белому не было никакого дела. Его истинной целью было — дать очередной вариант своей излюбленной темы о преступлении против отца. Темные силы, толкающие Митю на преступление, наряжены в маски капиталистических демонов единственно потому, что этого требовал «социальный заказ». Замечательно, что «Московский чудак» и «Москва под ударом» должны были, по заявлению Белого, составить лишь начало обширного цикла романов, который, однако, не был докончен, так же как цикл, посвященный истории Николая Летаева. Почему? Потому что в обоих случаях Белый охладевал к своему замыслу тотчас после того, как была написана единственно важная для него часть — о преступлении сына против отца.

Только в «Петербурге», самом раннем из романов этой «эдиповской» серии, тема революции 1905 года действительно занимала Белого. Однако, по его собственным словам, первая мысль связать личную тему с политической возникла и в «Петербурге» потому, что в политических событиях той эпохи прозвучал знакомый Белому с детства мотив подстрекательства, провокации. По своей неизменной склонности к чертежам, он изображал структуру «Петербурга» в виде двух равных окружностей, из которых одна изображала личную, другая - политическую тему; вследствие очень незначительного, гораздо менее радиуса, расстояния между центрами, большая часть площади у этих окружностей оказывалась общей: она-то и представляла собою тему провокации, объединяющей обе стороны замысла и занимающей в нем центральное место.

«Петербург» был задуман как раз в те годы, когда провокационная деятельность департамента полиции43 была вскрыта и стала предметом общего негодования и отвращения. У Белого к этим чувствам примешивался и даже над ними доминировал ужас порядка вполне мистического. Полиция подстрекала преступника, сама же за ним следила и сама же его карала, то есть действовала совершенно так, как темные силы, на которые Белый сваливал свои отцеубийственные помыслы. Единство метода наводило его мысль, точнее сказать — его чувство, на единство источника. Политическая провокация получала в его глазах черты демонические в самом прямом смысле слова. За спиной полиции, от директора департамента до простого дворника, ему чудились инспираторы потустороннего происхождения. Обывательский страх перед городовым, внушенный ему еще в детстве, постепенно приобретал чудовищные размеры и очертания. Полиция всех родов, всех оттенков, всех стран повергала его в маниакальный ужас, в припадках которого он доходил до страшных, а иногда жалких выходок. Ненастной весенней ночью, в пустынном немецком городке Саарове, мы возвращались от Горького к себе в гостиницу. Я освещал дорогу карманным фонариком. Единственный сааровский ночной сторож, старый инвалид, замученный мраком, дождём и скукой, брел по дороге шагах в десяти от нас, — должно быть, привлеченный огнем, как ночная бабочка. Вдруг Белый его увидел:

— Кто это?

— Ночной сторож.

— Ага, значит — полиция? За нами следят?

— Да нет же, Борис Николаевич, ему просто скучно ходить одному.

Белый ускорил шаги — сторож отстал. На нашу беду, в гостинице, куда примчались мы чуть не рысью, пришлось долго звонить. Тем временем подошел сторож. Он стоял поодаль в своем резиновом плаще с острым куколем. Наконец он сделал несколько шагов к нам и спросил, в чем дело. Вместо ответа Белый изо всех сил принялся дубасить в дверь своею дубинкой. Нам отперли. Белый стоял посреди передней, еле дыша и обливаясь потом.

***

Военный коммунизм пережил он, как и все мы, в лишениях и болезнях. Ютился в квартире знакомых, топя печурку своими рукописями, голодая и стоя в очередях. Чтобы прокормить себя с матерью, уже больною и старою, мерил Москву из конца в конец, читал лекции в Пролеткульте44 и в разных еще местах, целыми днями просиживал в Румянцевском музее, где замерзали чернила, исполняя бессмысленный заказ Театрального отдела (что-то о театрах в эпоху французской революции), исписывая вороха бумаги, которые, наконец, где-то и потерял. В то же время он вел занятия в Антропософском обществе, писал «Записки чудака», книгу по философии культуры, книгу о Льве Толстом и другое.

С конца 1920 года я жил в Петербурге45. Весной 1921 года переселился туда и он, там писателям было вольготнее. Ему дали комнату в гостинице на улице Гоголя, почти против бывшего ресторана «Вена», где почти четырнадцать лет тому назад мы обедали с Ниной Петровской. Он сторонился поэтического Петербурга, подолгу гостя в Царском Селе у Иванова-Разумника46. Возобновились наши свидания и прогулки теперь уж по петербургским набережным. В белые ночи, в неизъяснимо прекрасном Петербурге тех дней, ходили мы на тихое поклонение Медному Всаднику. Однажды я водил Белого к тому дому, где умер Пушкин.

Как-то раз вбежал он ко мне веселый и светлый, каким я давно уже его не видал. Принес поэму «Первое свидание»47 — лучшее из всего, что написано им в стихах. Я был первым слушателем поэмы — да простится мне это горделивое воспоминание. Да простится мне и другое: в те самые дни написал он и первую свою статью обо мне48 — для пятого выпуска «Записок Мечтателей», То был последний выпуск, проредактированный еще Блоком, но вышедший уже после смерти Блока.

Он давно мечтал выехать за границу49. Говорил, что хочется отдохнуть, но были у него и другие причины, о которых он мне тогда не сообщал и о которых я только догадывался. Большевики не выпускали его. Он нервничал до того, что пришлось обратиться к врачу. Он подумывал о побеге — из этого тоже ничего не вышло, да и не могло выйти: он сам всему Петербургу разболтал «по секрету», что собрался бежать. Его стали спрашивать: скоро ли вы бежите? Из этого он, разумеется, заключил, что Чрезвычайка за ним следит, и разумеется — доходил до приступов дикого страха. Наконец, после смерти Блока и расстрела Гумилева, большевики смутились и дали ему заграничный паспорт.

***

Еще в начале 1919 года он получил уведомление о том, что отныне порываются личные узы меж ним и некоторыми дорогими ему обитателями Дорнаха50.

Этого удара он ожидал, но ему хотелось все-таки объясниться, кое-что выяснить в отношениях. Потому-то и рвался за границу.

Вторая цель поездки, тоже связанная с Дорнахом, была важнее. Надо иметь в виду, что значение и вес антропософского движения Белый чудовищно преувеличивал. Ему казалось, что от антропософов вообще и от Рудольфа Штейнера в особенности что-то в мире зависит. Вот он и ехал сказать братьям антропософам и их руководителю, «на плече которого некогда возлежал», о тяжких духовных родах, переживаемых Россией, о страданиях многомиллионного народа. Открыть им глаза на Россию почитал он своею миссией, а себя — послом от России к антропософии (так он выражался). Самая эта миссия, повторяю, может показаться делом нестоящим. Но Белый смотрел иначе, а нам важна психология Белого.

Что же случилось? По личному поводу с ним не только не захотели объясняться, но и выказали к нему презрение в форме публичной, вызывающей и оскорбительной нестерпимо. Что касается «посольства», дело обернулось еще хуже. Оказалось, что ни д-р Штейнер, ни его окружение просто не намерены заниматься такими преходящими и мелкими вещами, как Россия. Может быть, у Штейнера были и другие причины: он мог ожидать (и оказался бы в этом прав), что Белый отнюдь не ставит знака равенства между Россией и большевиками; меж тем дело как раз шло к Рапалльскому договору51... Как бы то ни было, миссию Белого Дорнах решил игнорировать52, и сам Штейнер явно уклонялся от свидания (чему опять же могли быть не только политические причины). Наконец в каком-то собрании, в Берлине, Белый увидел Штейнера. Подлетел — и услышал подчеркнуто обывательский вопрос, заданный отечески снисходительным тоном:

— Na, wie geht's?53

Белый понял, что говорить не о чем, и ответил с презрительным бешенством:

— Schierigkeiten mit dem Wohnungsamt!54

Может быть, с того дня он и запил.

Он жил в Цоссене, под Берлином, недалеко от кладбища, в доме какого-то гробовщика****. Мы встретились летом 1922 года, когда я приехал из России. Теперь он был совсем уже сед. Глаза еще более выцвели — стали почти что белыми.

С осени он переехал в город — и весь русский Берлин стал любопытным и злым свидетелем его истерики55. Ее видели, ей радовались, над ней насмехались слишком многие. Скажу о ней покороче. Выражалась она главным образом в пьяных танцах, которым он предавался в разных берлинских Dielen56. Не в том дело, что танцевал он плохо, а в том, что он танцевал страшно. В однообразную толчею фокстротов вносил он свои «вариации» — искаженный отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всем, за что бы ни брался. Танец в его исполнении превращался в чудовищную мимодраму, порой даже и непристойную. Он приглашал незнакомых дам. Те, которые были посмелее, шли, чтобы позабавиться и позабавить своих спутников. Другие отказывались — в Берлине это почти оскорбление. Третьим запрещали мужья, отцы. То был не просто танец пьяного человека: то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса себе самому — чтобы через себя показать ее Дорнаху. Дорнах не выходил у него из головы. По всякому поводу он мыслию возвращался к Штейнеру. Однажды, едучи со мной в Undergrund'e57 и нечаянно поступая вполне по-прутковски: русские, окружающим непонятные слова шепча на ухо, а немецкие выкрикивая на весь вагон, — он сказал мне:

— Хочется вот поехать в Дорнах да крикнуть д-ру Штейнеру, как уличные мальчишки кричат: «Неrr Doktor, Sie sind ein alter Affe!»58

Он словно старался падать все ниже. Как знать, может быть, и надеялся: услышат, окликнут... Но Дорнах не снисходил со своих высот, а Белый жил как на угольях. Свои страдания он «выкрикивал в форточку»59 — то в виде плохих стихов с редкими проблесками гениальности, то в виде бесчисленных исповедей. Он исповедовался, выворачивая душу, кому попало, порой полузнакомым и вовсе незнакомым людям: соседям по табльдоту, ночным гулякам, смазливым пансионским горничным, иностранным журналистам. Полувлюбился в некую Mariechen60, болезненную, запуганную девушку, дочь содержателя маленькой пивной; она смущалась чуть не до слез, когда Неrr Рrofessor, ломая ей пальцы своими лапищами, отплясывал с нею неистовые танцы, а между танцами, осушая кружку за кружкой, рассказывал ей, то рыча, то шипя, то визжа, все одну и ту же запутанную историю, в которой она ничего не понимала. Замечательно, что и все эти люди, тоже ничего не понимавшие, заслушивались его, чуя, что пьяненький Неrr Рrofessor — не простой человек. Возвращаясь домой, раздевался он догола и опять плясал, выплясывая свое несчастие. Это длилось месяцами. Хотелось иногда пожалеть, что у него такое неиссякаемое физическое здоровье: уж лучше бы заболел, свалился.

Его охраняли, за ним ухаживали: одни из любопытства, другие — с истинною любовью. Из таких людей, опекавших его самоотверженно и любовно, хочу я назвать двоих: С.Г. Каплуна (Сумского)61, его тогдашнего издателя, и поэтессу Веру Лурье62. К несчастию, он был упрямее и сильнее всех своих опекунов, вместе взятых.

Мы виделись почти каждый день, иногда с утра до глубокой ночи. Осенью появилась в Берлине Нина Петровская63, сама полубезумная, нищая, старая, исхудалая, хромая. 8 ноября, как раз накануне того дня, когда исполнилось одиннадцать лет со дня ее отъезда из России, они у меня встретились, вместе ушли и вместе провели вечер. Оба жаловались потом. Даже безумства никакого не вышло. С ними случилось самое горькое из всего, что могло случиться: им было просто скучно друг с другом. То было последнее на земле свидание Ренаты с Огненным Ангелом64. Больше они не встречались.

С середины ноября я поселился в двух часах езды от Берлина65. Белый приезжал на три, на четыре дня, иногда на целую неделю. Каким-то чудом работал — чудесна была его работоспособность. Случалось ему писать чуть не печатный лист в один день. Он привозил с собою рукописи, днем писал, вечерами читал нам написанное. То были воспоминания о Блоке, далеко перераставшие первоначальную тему и становившиеся воспоминаниями о символистской эпохе вообще. Мы вместе придумывали для них заглавие. Наконец остановились на том, которое предложила Н.Н. Берберова66: «Начало века».

Иногда его прорывало — он пил, после чего начинались сумбурные исповеди. Я ими почти не пользуюсь в данной статье, потому что в такие минуты Белый смешивал правду с воображением. Слушать его в этих случаях было так утомительно, что нередко я уже и не понимал, что он говорит, и лишь делал вид, будто слушаю. Впрочем, и он, по-видимому, не замечал собеседника. В сущности, это были монологи. Надо еще заметить, что, окончив рассказ, он иногда тотчас забывал об этом и принимался все рассказывать сызнова. Однажды ночью он пять раз повторил мне одну историю. После пятого повторения (каждое — минут по сорок) я ушел в свою комнату и упал в обморок. Пока меня приводили в чувство, Белый ломился в дверь: «Пустите же, я вам хочу рассказать...»

Впрочем, из всей совокупности его тогдашних истерик я понял одно: новая боль, теперешняя, пробудила старую, и старая оказалась больнее новой. Тогда-то мне и пришло в голову то, что впоследствии, по соображении многих обстоятельств, перешло в уверенность: все, что в сердечной жизни Белого происходило после 1906 года, было только его попыткой залечить ту, петербургскую, рану.

К весне он стал все-таки уставать. С горькой улыбкой говорил: «Надо жениться, а то кто меня пьяного в постель уложит?» Из Москвы приезжала антропософка К.Н. Васильева67, звала с собою в Россию, к антропософской работе. Белый, прикрыв дверь от нее, шипел: «Хочет меня на себе женить». — «Да ведь вы сами хотите жениться» — «Не на ней! — яростно хрипел он. — К черту! Тетка антропософская!»

Он еще не поехал, словно чашу свою хотел испить до конца. К осени 1923 года, кажется, он ее испил — и в самую последнюю минуту, за которой, может быть, началось бы уже сумасшествие, решил ехать. Прежде всего, разумеется, за уходом, чтобы было кому его пьяного «в постель уложить». Во-вторых — потому, что понял: в эмиграции у него нет и не будет аудитории, а в России она еще есть. Ехал к антропософам, к тогдашней молодежи, которая его так любовно провожала два года тому назад, когда он уезжал за границу. Тогда, после одной лекции, ему кричали из публики: «Помните, что мы здесь вас любим!»

***

Нельзя отрицать, что перед отъездом он находился в состоянии неполной вменяемости. Однако, как часто бывает в подобных случаях, сквозь полубезумие пробивалась хитрость. Боясь, что близость с эмигрантами и полуэмигрантами (многие тогда находились на таком положении) может быть поставлена ему в вину, он стал рвать заграничные связи. Прогнал одну девушку, которой был многим обязан. Возводил совершенно бессмысленные поклепы на своего издателя. Вообще — искал ссор и умел их добиться. К несчастию, последняя произошла со мной. Расскажу о ней кратко, минуя некоторые любопытные, но слишком сложные подробности.

В связи с получением визы ему приходилось неоднократно посещать берлинские советские учреждения, где он до такой степени ругал своих заграничных друзей, что даже коммунистам стало противно его слушать. Один из них, некто Г., сказал об этом М.О. Гершензону, который как раз в это время тоже возвращался в Россию после лечения и тоже выхлопатывал себе визу68. Гершензон, очень любивший Белого, был до крайности угнетен сообщением Г., которому, кстати сказать, нельзя было не верить, ибо он слово в слово повторял фразы, которые и нам приходилось слышать от Белого. Гершензон уехал значительно раньше Белого, но перед своим отъездом не вытерпел - рассказал мне все. Зная душевное состояние Бориса Николаевича, я решил стерпеть и смолчать, но в конце концов этого испытания не выдержал.

В ту пору русские писатели вообще разъезжались из Берлина. Одни собирались в Париж, другие (в том числе я) — в Италию. Недели за полторы до отъезда Белого решено было устроить общий прощальный ужин. За этим ужином одна дама69, хорошо знавшая Белого, неожиданно сказала: «Борис Николаевич, когда приедете в Москву, не ругайте нас слишком». В ответ на это Белый произнес целую речь, в которой заявил буквально, что будет в Москве нашим другом и заступником и готов за нас «пойти на распятие». Думаю, что в ту минуту он сам отчасти этому верил, но все-таки я не выдержал70 и ответил ему, что посылать его на распятие мы не вправе и такого «мандата» ему дать не можем. Белый вскипел и заявил, что отныне прекращает со мной все отношения, потому что, оказывается, «всю жизнь» я своим скепсисом отравлял его лучшие мгновения, пресекал благороднейшие поступки. Все это были, конечно, пустые слова. В действительности он вышел из себя потому, что угадал мои настоящие мысли. Понял, что я знаю, что «распинаться» за нас он не будет. Напротив...

По существу, он был не прав — даже слишком. Но и я виноват не меньше: я вздумал требовать от него ответственности за слова и поступки, когда он находился уже по ту сторону ответственности. Воистину мой поступок был вызван очень большою любовью к нему: я не хотел обидеть его снисхождением. Но лучше мне было понять, что нужно только любить его — несмотря на все и поверх всего. Это я понял, когда уже было поздно.

О том, как он жил в советской России, мне известно не много. Он все-таки женился на К.Н. Васильевой, некоторое время вел антропософскую работу. Летом 1923 года, в Крыму, гостя у Максимилиана Волошина, помирился с Брюсовым71. В советских изданиях его почти не печатали. Много времени он отдавал писанию автобиографии.

История этой работы своеобразна72. Еще перед поездкою за границу он прочел в Петербурге лекцию — свои воспоминания о Блоке. Затем он эти воспоминания переделывал дважды, каждый раз значительно расширяя. Вторая из этих переделок, напечатанная в берлинском журнале «Эпопея», навела его на мысль превратить воспоминания о Блоке в воспоминания обо всей эпохе символизма. В Берлине он успел написать только первый том, рукопись которого осталась за границей и не была издана. В России Белый принялся за четвертую редакцию своего труда. Он начал с более ранней эпохи, с рассказа о детских и юношеских годах. Этот том вышел под заглавием «На рубеже двух столетий». За ним, под заглавием «Начало века», последовал первый том мемуаров литературных. Тут произошел в Белом психологический сдвиг, для него характерный. Еще в Берлине он жаловался на то, что работа, выраставшая из воспоминаний о Блоке, выходит слишком апологетической: Блок в ней прикрашен, «вычищен, как самовар». В Москве Белый решился исправить этот недостаток. Но в самое это время были опубликованы неприятные для него письма Блока73 — и он сорвался: апологию Блока стал превращать в издевательство над его памятью.

Он успел, однако же, написать еще один том, «Между двух революций», появившийся только в конце 1937 года74, то есть почти через три года после его смерти. В этой книге, окончательно очернив Блока, он еще безжалостнее расправился чуть не со всеми прочими спутниками своей жизни. Возможно, что он отчасти исходил из того положения, что если Блок оказался представлен в таком дурном виде, то остальные подавно стоят того же. Но, зная хорошо Белого, я уверен, что тут действовала еще одна своеобразная причина.

Прикосновенность к религии, к мистике, к антропософии — все это, разумеется, ставилось ему в вину теми людьми, среди которых он теперь жил и от которых во всех смыслах зависел. В автобиографии все это надо было отчасти затушевать, отчасти представить в ином смысле. Уже в предыдущем томе Белый явно нащупывал такие идейные извороты, которые дали бы ему возможность представить весь свой духовный путь как поиски революционного миросозерцания. Теперь, говоря об эпохе, лежавшей «между двух революций», он не только перед большевиками, но и перед самим собой (это и есть самое для него характерное) стал разыгрывать давнего, упорного, сознательного не только бунтовщика, но даже марксиста или почти марксиста, рьяного борца с «гидрой капитализма». Между тем объективные и общеизвестные факты его личной и писательской биографии такой концепции не соответствовали. Любой большевик мог поставить ему на вид, что деятельным революционером он не был и что в этом-то и заключается его смертный грех перед пролетариатом. И вот совершенно так, как в автобиографических романах он свою сокровенную вину перед отцом перекладывал на таинственных демонических подстрекателей, так и теперь всю свою жизнь он принялся изображать как непрерывную борьбу с окружающими, которые будто бы совращали его с революционного пути. Чем ближе был ему человек, тем необходимее было представить его тайным врагом, изменником, провокатором, наймитом и агентом капитализма. Он пощадил лишь нескольких, ныне живущих в советской России. Будь они за границей — и им бы несдобровать. И совершенно так же, как он демонизировал и окарикатуривал всех, кто окружал героя в его романах, теперь он окарикатурил и представил в совершенно дьявольском виде бывших своих друзей. Его замечательный дар сказался и тут: все вышли похожи на себя, но еще более — на персонажей «Петербурга» или «Москвы под ударом». Не сомневаюсь, что он работал с увлечением истинного художника — и сам какой-то одной стороной души верил в то, что выходит из-под пера. Однако, если бы большевики обладали большею художественной чуткостью, они могли бы ему сказать, что как его квазиисторические романы в действительности суть фантастические, ибо в них нереальные персонажи действуют в нереальной обстановке, так же фантастична и его автобиография. Больше того: они могли бы ему сказать, что он окончательно разоблачил самого себя как неисправимого мистика, ибо он не только сочинил, исказил, вывернул наизнанку факты вместе с персонажами, но и вообще всю свою жизнь представил не как реальную борьбу с наймитами капитализма, а как потустороннюю борьбу с демонами. Автобиография Белого есть такая же «серия небывших событий», как его автобиографические романы*****.

Я совсем не хочу сказать, что он внутренне был чужд революции. Но, подобно Блоку и Есенину, он ее понимал не так, как большевики, и принимал ее — не в большевизме. Это, впрочем, особая, сложная и немемуарная тема.

Умер он, как известно, 8 января 1934 года, от последствий солнечного удара. Потому-то он и просил перед смертью, чтобы ему прочли его давнишние стихи:

Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел.
Думой века измерил,
А жизнь прожить не сумел.75

Слушая в последний раз эти пророческие стихи, он, вероятно, так и не вспомнил, что некогда они были посвящены Нине Петровской.

 

_____________________

* Тождеству действующих лиц и их ситуации в романах Андрея Белого была мною посвящена статья «Аблеуховы — Летаевы — Коробкины»76. См.: «Современные Записки», 1927, кн. 31-я.

** Любовь Дмитриевна, жена Блока.

*** Артистка Н.Н.Волохова, которой посвящена «Снежная Маска».

**** О его жизни в Цоссене см. замечательные воспоминания Марины Цветаевой в «Современных Записках», 1934, кн. 55-я. В той же книге мною опубликованы три письма его.

***** О воспоминаниях Белого см. также мои статьи в газ. «Возрождение» от 28 июня и 5 июля 1934 г. и от 27 мая 1938 г.

(Прим. В. Ходасевича)
Комментарии
1. «С чувством конкретной любви...» — Следует иметь в виду, что слово «конкретный» для Белого принадлежало к антропософской лексике.

2. ...девятнадцать лет... — С 1904 по 1923 г.

3. ...он повлиял на меня сильнее кого бы то ни было... — См. в статье Н.Н. Берберовой «Памяти Ходасевича»: «...ничего не могло уничтожить или исказить ту огромную, вполне безумную, «сильнее смерти» любовь, которую он чувствовал к автору «Петербурга». Это было что-то гораздо большее, нежели любовь поэта к поэту, это был непрерывный восторг, неустанное восхищение, которое дошло всей своей силой до последних бредовых ночей Ходасевича, когда он говорил с Белым сквозь муку своих физических страданий и с ним предвкушал какую-то неведомую встречу» (Современные записки. 1939. Кн. LXIX. С. 259).

4. ...«возвышающему обману»... — Из стихотворения А.С. Пушкина «Герой» (1830).

5. ...сын профессора математики... — Николай Васильевич Бугаев (1837-1903) был профессором Московского университета.

6. «Это мой папа»... — об этом случае (происшедшем, однако, не в концерте, а на обсуждении доклада Д.С. Мережковского «Русская культура и религия» в Московском Психологическом обществе 8 декабря 1901 г.) Белый вспоминал в книге «Начало века» (М., 1990. С. 198). Об участии Н.В. Бугаева в этом заседании см.: Брюсов Валерий. Дневники. М., 1927. С. 111 - 112.

7. Его мать... — Александра Дмитриевна Бугаева, урожд. Егорова (1858-1922).

8. На каком-то чествовании Тургенева... — Имеются в виду публичные чествования И.С.Тургенева в Москве в феврале-марте 1879 г.

9. Екатерина Павловна Леткова (1856-1937) — Ходасевич был знаком с ней (см. письмо от 8 июля 1921 г. // ВЛ. 1987. № 9 / Публ. Евг. Беня). Ср. также: Белый Андрей. На рубеже двух столетий. М., 1990. С. 102.

10. ...сердце ее еще не чуждо волнений. — См. в черновике письма В.Я. Брюсова к З.Н. Гиппиус, относящегося ко времени похорон Н.В. Бугаева: «Еще были мы у Бугаева. Он по-прежнему как ангел и очень мило хлопочет о делах трех измерений, беседует с гробовщиками, с секретарями и т.п. А мать его рассказывает, как она покупала себе траур. По отзывам одних, это — «красивейшая женщина в Москве», по отзывам других — «вавилонская блудница». Оба отзыва не далеки один от другого. У такой матери и должен быть сыном ангелоподобный Андрей. Так Алеша — сын Карамазова» (Российский литературоведческий журнал. 1994. №5/6. С. 301).

11. ...он окончил математический. — Белый учился на естественном отделении физико-математического факультета в 1899-1903 гг., а на историко-филологическом — в 1904-1906 гг.

12. ...об этом рассказано им самим. — В книге «На рубеже двух столетий». См. также: Лавров А.В. Мифотворчество «аргонавтов» // Миф. Фольклор. Литература. Л., 1978; Лавров А.В. Андрей Белый в 1900-е годы. М., 1995.

13. ...когда совершался между ними разрыв. — Летом 1904 г.

14. «Золотое Руно» — московский символистский журнал, выходивший в 1906-1909 гг.

15. ...я прочту подражание вам. — Стихотворение Белого «Преданье» (вошло в кн.: Золото в лазури. М., 1904) было написано не только до разрыва с Петровской, но и до начала превращения их духовных отношений в «чувственные». Стихотворение Брюсова (с датой: 1904, ноябрь — 1905, март — 1906, январь) было впервые опубликовано лишь в 1934 г. (см.: Брюсов В. Собр. соч. Т. 3. С. 290-292).

16. ...Белый познакомился с молодым поэтом... — Белый узнал стихи имеющегося здесь в виду Блока еще в 1901 г., с самого начала 1903 г. они состояли в переписке, однако впервые встретились лишь во время приезда Блока с женою в Москву в январе 1904 г. Имена Блока и его жены здесь не названы, т.к. Л.Д. Блок еще была жива.

17. В своих воспоминаниях... — Имеются в виду «Воспоминания о Блоке» (Эпопея. 1922-1923. № 1-4; отд. изд. — М., 1995) и относящиеся к Блоку части мемуарной трилогии. Отношения Блока и Белого описаны в них совершенно по-разному. Ходасевич знал историю этих отношений из рассказов самого Белого.

18. ...уже знакомой некоторым московским мистикам... — Очевидно, прежде всего имеется в виду С.М. Соловьев. Более подробно см. в статьях В.Н. Орлова «История одной «дружбы-вражды»» и «История одной любви» в его книге «Пути и судьбы» (Л.. 1971).br>
19. ...дала толчок к разрыву с Ниной Петровской. — В качестве комментария к этому месту А.В. Лавров цитирует запись Белого 1923 г.: «...разрыв санкционирован в августе же, когда я заявляю Н.И. Петровской, что я — неумолим; у нас происходит пренеприятная сцена объяснения; она прямо мне бросает, что я — влюблен в Л.Д. Блок; ее проницательность удручает меня: я сам от себя стараюсь скрыть свое чувство» (РЛ. 1989. № 1).

20. ...история романа представляется мне в таком виде. — Важные источники для реконструкции этой истории, которых не знал Ходасевич, — «И были и небылицы о Блоке и о себе» Л.Д. Блок (Вremen, 1977; частично — Александр Блок в воспоминаниях современников. М., 1980. Т. 1 ) и письма Л.Д. Блок к Белому (РГБ. Ф. 25. Карт. 9. Ед. хр. 18; в отрывках опубликованы: ЛН. Т. 92. Кн. 3).

21. ...литературно мстил своему сопернику... — Очевидно, имеется в виду не только названный А.В. Лавровым Г.И. Чулков (подтверждением чему служит запись Белого: «Первое известие, сражающее меня окончательно: Л. Д. в связи с Г.И.Ч<улковым>; в Петербурге господствует страшная профанация символизма. Нота мести за попранную любовь и за профанацию — углубляется»), но и сам Блок, против которого Белый весьма резко выступает в памфлетном рассказе «Куст» (Золотое руно. 1906. № 7/9; ср. письмо Л.Д. Блок к Белому от 2 октября 1906 г. // ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 258) и в 1907 г. доводит дело до очень резкого разрыва отношений.

22. Он провел несколько месяцев за границей... — С октября 1906 г. по февраль 1907 г. Белый жил в Мюнхене и Париже. «Кубок метелей» (М., 1908) был начат за границей, но окончен уже в Москве.

23. ...из-за личных горестей... — По всей вероятности, имеется в виду осложнение отношений между Ходасевичем и его первой женой, М.Э. Рындиной. В конце 1907 г. они расстались.

24. ...молодому петербургскому беллетристу... — Имеется в виду прозаик Сергей Абрамович Ауслендер (1888 - 1937), которому посвящена книга рассказов Петровской; героиня романа Ауслендера «Последний спутник» имеет Петровскую прототипом.

25. ...Белый приехал... — Белый был в Петербурге с 8 октября до середины месяца и с 1 по 18 ноября 1907 г. С Ходасевичем он мог видеться в любой из этих приездов.

26. «Вена» — известный петербургский ресторан, место регулярных встреч литературной богемы.

27. ...домино и маска явились в его стихах... — Имеется в виду сквозная тема ряда стихотворений из сборника «Пепел».

28. ...пришлось опустить занавес... — Речь идет о происшествии на лекции Вяч. Иванова «О русской идее» 27 января 1909 г. Подробнее см.: Б о г о м о л о в Н.А. Русская литература начала XX века и оккультизм. С. 239 - 254.

29. ...в Петровско-Разумовское... — Там, в гроте сада Петровской сельскохозяйственной академии 21 ноября 1869 г. членами организации «Народная расправа» был убит студент И.И. Иванов. События этого «нечаевского дела» отразились в романе Ф.М. Достоевского «Бесы». Ходасевич особенно отмечает эту поездку в связи с весьма значимой для романа Белого «Петербург» темой провокации. См.: Лавров А. В. Достоевский в творческом сознании Андрея Белого // Андрей Белый: Проблемы творчества. М., 1988. Для Ходасевича Петровско-Разумовское было связано с детскими годами (см. очерк «Младенчество»).

30. ...о семье Соловьевых, о пророческих зорях 1900 года... — Имеется в виду семья Михаила Сергеевича (1862-1903) и Ольги Михайловны (1885-1903) Соловьевых, сыном которых был ближайший друг Белого С.М. Соловьев. Встречи с Соловьевыми подробно описаны в мемуарах Белого, а также в поэме «Первое свидание», отсылка к тексту которой содержится в комментируемой фразе («Год — девятьсотый: зори, зори!..»).

31. Летом 1908 года Ходасевич жил на даче в Старом Гирееве. Белый относил окончательное оформление идеи разграничения ритма и метра к июлю 1908 г.

32. ...в кружке ритмистов... — Кружок по изучению ритма, образованный при книгоиздательстве «Мусагет»; существовал с апреля, 1910г.

33. ...мадмуазель Штаневич!.. — Вера Оскаровна Станевич (1890-1967), поэтесса-дилетантка, переводчица и критик, жена поэта Ю.П. Анисимова. Участвовала в работе ритмического кружка, переписывалась с Белым. См. о ней: «Обожая всякого рода экстравагантности, она иногда ходила дома в коротких штанишках и вообще отличалась мужскими замашками. Поэтому А. Белый, в которого она была влюблена, называл ее не Станевич (ее фамилия), а Штаневич» (Л о к с Константин. Повесть об одном десятилетии (1907-1917) / Публ. Е.В. Пастернак и К.М. Поливанова// Мин. Т. 15. С. 45).

34. «Надоел Пастернак». — Б.Л. Пастернак и Белый были знакомы с 1910 г. Об их биографических контактах см.: Из переписки Бориса Пастернака с Андреем Белым / Публ. Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернака // Андрей Белый: Проблемы творчества. М., 1988. Об отношениях Пастернака и Ходасевича см. статьи Дж. Мальмстада, Е.В. Пастернак и Н.А. Богомолова (Литературное обозрение. 1990. № 2).

35. Мариэтта Сергеевна Шагинян (1888-1982) описала свои отношения с Белым и опубликовала письма Белого к себе в мемуарах «Человек и время» (М., 1982). Подробнее о ее взаимоотношениях с Ходасевичем см. в очерках «Диск» и «Мариэтта Шагинян».

36. ...я поселился в деревне... — В уже упоминавшемся имении Старое Гиреево.

37. Потом Белый женился... — Белый жил вместе с Анной Александровной Тургеневой начиная с ноября 1910 г., 26 ноября уехал с нею в заграничное путешествие (Италия, Африка, Палестина), в мае 1911 г. вернулся в Россию и вновь уехал за границу, в Брюссель, 16 марта 1912 г. С основателем Антропософского общества Рудольфом Штейнером Белый впервые встретился в Кёльне 7 мая 1912 г., а в Швейцарии он жил с февраля 1914 г.

38. Гётеанум — антропософский храм, строившийся в городке Дорнахе, недалеко от Базеля. Белый действительно работал на его строительстве резчиком по дереву.

39. Убийство Распутина произошло 17 декабря 1916г.

40. Гершензон Михаил Осипович (1869-1925) — литературовед, историк, философ. Более подробно см. в воспоминаниях «Гершензон». Некролог Гершензона, написанный Белым, см.: Россия. 1925. № 5 (14). Переписка Гершензона с Белым опубликована: In memoriam: Историч. сб. памяти А.И. Добкина. СПб.; Париж, 2000 / Публ. А.В. Лаврова и Дж. Мальмстада.

41. Бердяев Николай Александрович (1874-1948) — философ, публицист. Присутствие Белого на собрании у Бердяевых подтверждается его записями «Жизнь без Аси» (РЛ. 1989. № 1. С. 130).

42. «Московский чудак», «Москва под ударом» — первая и вторая части романа Белого «Москва». Продолжение их — роман «Маски».

43. ...провокационная деятельность департамента полиции... — Речь идет о разоблачении двойничества Е.Ф. Азефа (1908) и аналогичной деятельности убийцы П.А. Столыпина Д. Богрова (1911). Подробнее см.: Долгополов Л. Андрей Белый и его роман «Петербург». Л., 1988. С. 265-277.

44. ...читал лекции в Пролеткульте... — См.: Андрей Белый: Хронологическая канва жизни и творчества / Сост. А.В. Лавров // Андрей Белый: Проблемы творчества. М., 1988 (то же — в кн.: Лавров А.В. Андрей Белый в 1900-е годы. М., 1995); Богомолов Н.А. Русская литература первой трети XX века. Томск, 1999. С. 293-305; ср. коммент. А.В. Лаврова (РЛ. 1989. № 1.С. 131).

45. С конца 1920 года я жил в Петербурге. — Ходасевич перебрался в Петроград в ноябре 1920 г., Белый приехал туда 31 марта 1921 г.

46. Иванов-Разумник (Разумник Васильевич Иванов, 1878-1946) — критик, публицист, историк литературы и культуры. Близкий друг Белого. См.: Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998.

47. Принес поэму «Первое свидание»... — См. примеч. к стихотворению «Буря» (БП).

48. ...первую свою статью обо мне... — «Рембрандтова правда в поэзии наших дней» (Записки мечтателей. 1922. № 5). Вторая — «Тяжелая лира и русская лирика» (СЗ. 1923. Кн. XV).

49. Он давно мечтал выехать за границу. — Это желание документировано (см. в коммент. А.В. Лаврова) с начала 1920-х. Разрешение на выезд было получено в сентябре 1921 г., а уехал в Берлин Белый 20 октября 1921 г.

50. ...дорогими ему обитателями Дорнаха. — Имеется в виду прежде всего А.А. Тургенева. См. в письме Ходасевича к М.О. Гершензону: «Вы, вероятно, знаете безобразную и безвкусную историю его жены с Кусиковым (siс!), — какую-то жестокую и истерическую месть ее — за что?» (De Visu. 1993. № 5 (6). С. 29). Ходасевич знал о многих обстоятельствах отношений между Белым и его женой из попавшего ему в руки письма Белого, много лет спустя опубликованного Н.Н. Берберовой (Воздушные пути. Нью-Йорк, 1967. Кн. 5).

51. Рапалльский договор, приведший к нормализации отношений между РСФСР и Германией, был заключен 16 апреля 1922 г.

52. ...миссию Белого Дорнах решил игнорировать... — О своих претензиях к Антропософскому обществу Белый рассказал в книге «Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития» (Белый Андрей. Символизм как миропонимание. М., 1994). См. также: Андрей Белый и антропософия / Публ. Дж. Мальмстада // Минувшее, Т. 6, 8,9; М а l m s t а d John Е. Andrej Ве1уj аt Ноmе and Аbroad: (1917-1923) // Еuropa Оrientalis. 1989. Vоl. 8.

53. Ну, как дела? (нем.)

54. Затруднения с жилищным ведомством! (нем.)

55. ...его истерики. — Истерика Белого, связанные с ней обстоятельства и картины послевоенного Берлина описаны в книге Белого «Одна из обителей царства теней» (Л., 1924), хотя и с многочисленными преувеличениями и искажениями. См. также описание берлинской жизни Белого В письмах Ходасевича к М.О. Гершензону от 14 и 29 ноября 1922 г. (De Visu. 1993. №5(6). С. 29, 31).

56. танцзалах (нем.).

57. подземке (нем).

58. «Господин доктор, вы старая обезьяна!» (нем.)

59. ...«выкрикивал в форточку»... — См. ремарку в стихотворении Белого «Маленький балаган на маленькой планете Земля»: «Выкрикивается в берлинскую форточку без перерыва».

60. Маriechen — о ней подробнее см. в примеч. к стихотворению «Аn Маriechen» (БП), а также в мемуарах А.В. Бахраха (Континент. 1975. № 3; то же — Воспоминания об Андрее Белом. М., 1995).

61. Каплун (Сумский) Соломон Гитманович (1891-1940) — заведующий издательством «Эпоха», видный член партии меньшевиков. Принадлежал к семье, многие члены которой всячески старались облегчить Белому жизнь в России.

62. Лурье Вера Иосифовна (род. 1901) — поэтесса, член петроградской студии «Звучащая раковина», ученица Н.С. Гумилева. О ней см. в предисловии Томаса Р. Бейера в кн.: Лурье Вера. Стихотворения. Веrlin, 1987 (там же - ее стихи, обращенные к Белому); Из воспоминаний Веры Иосифовны Лурье // Континент. 1990. № 62; Л у р ь е В.И. Воспоминания о Гумилеве / Публ. Н.М. Иванниковой // De Visu. 1992. № 6 (7). Вohmig M. Вера Лурье: поэтесса и очевидица нашего века // Еurора Оrientalis. 1995. Vо1. XIV, №2.

63. ...появилась в Берлине Нина Петровская... — Она приехала в Берлин из Италии в сентябре 1922 г. Подробнее см. в примеч. к очерку «Конец Ренаты».

64. ...свидание Ренаты с Огненным Ангелом. — Главные герои романа Брюсова «Огненный Ангел». О последних встречах с Белым Петровская писала: «А. Белого я разлюбила навсегда. И жалко!.. Сколько людей ушло из души и стали чужими. Отпадают, как сухие ветки. Иные — так просто отживают, иные... хуже... вырывают с болью чувства к себе, а иные так вылиняли, что ничего не осталось» (Минувшее. Т. 8. С. 110-111).

65. ...в двух часах езды от Берлина. — В курортном городке Саарове.

66. Берберова Нина Николаевна (1901-1993) — прозаик, поэтесса, мемуаристка. Третья жена Ходасевича. Об эпизоде, рассказанном Ходасевичем, см. в ее мемуарной книге «Курсив мой» (перепеч.: Воспоминания об Андрее Белом. С. 330-331). Так называемая «берлинская редакция» книги «Начало века» опубликована лишь частично (Беседа. 1923. № 2; Современные Записки. Кн. XVI-XVII; Вопросы Литературы. 1974. № 6 / Публ. С. Григорьянца).

67. Васильева Клавдия Николаевна (1886-1970) — вторая жена Белого, автор «Воспоминаний о Белом» (Веrkelеу, 1981 / Публ. Дж. Мальмстада; частично - Воспоминания об Андрее Белом. М., 1995).

68. ...тоже выхлопатывая себе визу. — М.О. Гершензон вернулся в Россию в августе 1923 г.

69. ...одна дама... — По сообщению А.В. Бахраха (Континент. 1975. № 3), это была В.А. Зайцева, жена писателя Б.К. Зайцева.

70. ...я не выдержал... — Более подробно этот случай описан Н.Н. Берберовой и А.В. Бахрахом. В восприятии Белого этот эпизод выглядел по-другому (см. его письмо к А.М. Горькому от 8 апреля 1924 г. // Андрей Белый: Проблемы творчества. С. 302).

71. Летом 1923 года... — Восстановление отношений с Брюсовым действительно произошло в Коктебеле, но не в 1923 г., а летом 1924-го.

72. История этой работы своеобразна. — История создания и публикации мемуарной трилогии (отдельные тома которой Ходасевич рецензировал) подробно изложена А.В. Лавровым в статье «Мемуарная трилогия и мемуарный жанр у Андрея Белого» (Б е л ы й Андрей. На рубеже двух столетий).

73. ...письма Блока... — Имеется в виду книга «Письма Александра Блока к родным» (Т. 1. — Л., 1927; второй том вышел лишь в 1932). Не менее важным для Белого было появление «Дневника Ал. Блока» (Л., 1928. Т. 1-2).

74. ...появившийся только в конце 1937 года... — Неоднократно повторенная неточность Ходасевича: книга «Между двух революций» вышла в 1935-м, на титульном листе обозначен 1934 г.

75. «Золотому блеску верил...» — Из стихотворения Белого «Друзьям» (1907).

76. «Аблеуховы — Летаевы — Коробкины» — статья перепечатана: Русская литература. 1989. № 1, однако там авторский текст сильно искажен.